Как только Славик пересек порог гостеприимного дома, ему стало ясно, что произошло что-то тяжкое. Так бывает, когда в цветущий садовый куст вдруг въезжает, к примеру, газонокосилка и ломает его. На земле валяются растерзанные грязные цветы, оборванные листья, стебли. Куст еще живой, корни не повреждены, но от былого великолепия нет и следа.
— Что случилось, Тамара Ефимовна? — шепотом спросил Славик. Женщина бодрилась, хотела что-то сказать, но губы ее задрожали. Она только махнула рукой и беззвучно заплакала.
— Тома-а-а, — послышался надтреснутый голос. — Я тебе запрещаю плакать, слышишь? В конце концов, сам виноват. Славик пришел?
— Вы не заходили, — торопливо заговорила Тамара Ефимовна, — а Марик, — ну вы же знаете, какой он ребенок — ему интересно было, что скажут о его рукописи, и он выведал адрес и сам пошел в редакцию. Я толком не знаю, что там было, но вернулся он весь зеленый. На нем лица не было. Молча бросил рукопись на стол, лег в постель и с тех пор не встает. Уже восемь дней. Спрашиваешь, что болит, говорит — ничего. Но сам тает, я же вижу. Ему плохо, а он мне улыбается, ласточка моя… — у нее опять задрожал подбородок.
— Ну, не надо, Тамара Ефимовна, прошу вас. Это просто недоразумение какое-то, сейчас разберемся. Я к нему пройду, можно?
Перемена в Марке Эльдаровиче была разительная. Из добродушного Ламме Гудзака выкачали воздух, силы, улыбку. На маленькой, почти детской кровати едва возвышался он, жалкий, сдувшийся как воздушный шар. Даже белый пушок на голове казался приклеенным и серым.
— А, Славочка, здравствуйте. Нечасто нас посещает Слава! — Ламме еще пытался шутить. — Да все в порядке со мной! — он поморщился на безмолвный вопрос. — Это женщины вечно все преувеличивают.
— Нет, — запротестовала жена. — Славик, может, я и ничего не понимаю, но он вернулся сам не свой из редакции. Ему сказали, что это все чушь и ерунда, что такие рукописи близко к журналу нельзя подпускать. А по-моему, написано замечательно, я читала и плакала от восхищения. Посмотрите вы, как профессионал; ну, может быть, там есть какие-то грамматические ошибки, человек-то уже немолодой, но главное ведь, суть! А буквы-запятые выправить всегда можно. Зачем же человека так обижать?! — из глаз ее посыпались слезы.
— Ласточка моя, — донесся с кровати вздох. — Слава, скажите ей, чтобы не плакала, не могу я это слышать.
— Хорошо, вы только не волнуйтесь. Можно мне посмотреть рукопись?
Пробежав глазами несколько строк, Славик закусил губу и прошел к окну, словно ему не хватало света. Стоя лицом к окну, было легче скрывать свои эмоции.
То, что он читал, было чудовищно. Поразительно бездарно и пошло. Славик подумал, что главный редактор, конечно, хам и невежа, раз наговорил невесть что пожилому человеку, но уж в отсутствии профессионализма его не обвинишь. Все, что в устных рассказах сияло, искрилось, переливалось всеми красками, на бумаге стало мертвым, тусклым и банальным. Куда-то испарились яркие сочные образы, сравнения, артистичность, особый язык, придававший рассказу вкус, цвет, запах, трепет самой жизни.
Умерли изящество и душевность речи. Умер — во второй раз! — сам герой эссе — звонкий, веселый поэт, чьи стихи были наполнены светом и воздухом. Он умер, раздавленный бесконечными «ибо; следует подчеркнуть; необходимо отметить; из вышеизложенного следует; беспощадная смерть вырвала из наших рядов одного из представителей поэтического стана» и прочими монстрами канцелярского стиля.
Славик читал и поражался. Неужели возможно, чтобы человек с таким светлым даром устного рассказа оказался настолько беспомощным на бумаге?.. Увы, видимо, да.
На душе у него стало скверно; он не решался повернуться.
Но маленькая пожилая женщина, любящая ласточка, не выдержала:
— Ну, как? — прервала она молчание. — Не правда ли, чудо как хорошо?! Скажите же, Славик, мы только вам и верим!
Что он мог сказать им, двум парам напряженных глаз, с надеждой глядящих на него?..
— По-моему, написано превосходно, — пробормотал он. — Очень художественно, ярко.
Тамара Ефимовна просияла:
— А я что говорю! Простите меня, Славочка, но ваш редактор просто хам и дурак. Он ничего не понимает. Боже, какое счастье, что вы пришли. Что значит, настоящий специалист! Марик, ты слышал? У тебя превосходная статья! Это Славик сказал. Нет, и не просите, я вас никуда без обеда не отпущу!
И мгновенно был накрыт стол, и сухонькие ручки ее летали над скатертью, выкладывая тарелки с немудреной закуской. И хозяева говорили без умолку, подкладывали ему самые вкусные куски и поднимали рюмки с наливкой за «славу отечественной журналистики», а ему было неловко, стыдно и гадко на душе.
— Так мы можем на вас надеяться? — Тамара Ефимовна говорила непривычно властно и быстро, словно боялась, что ее прервут. — Я все понимаю, Славик, вы подчинены вашему главреду, этому хаму, но вы — немаленький человек в редакции, он обязан прислушаться к вашему мнению. Боже, и как таких людей только держат на работе? Скажите ему все, что вы думаете о рукописи Марика, и пусть он печатает ее без разговоров! Я правильно говорю?! Марик, ну скажи хоть слово!
Марк Эльдарович смотрел на него и трудно было сказать, чего больше в этом взгляде… Мольба, надежда или тень страшного прозрения — он бездарен на бумаге?.. Страх? Отчаяние?
Нет! Снова мольба, снова надежда в круглых карих глазках. И пушок на голове вновь побелел. Ламме Гудзак возвращается!
Славик собрался с духом:
— Да, я поговорю с редактором. Все будет хорошо. Он, наверно, просто, не вчитался. Но вообще, он грамотный человек, — защитил коллегу журналист.
— И слушать ничего не хочу! — возмутилась Тамара Ефимовна. — Просто вы, Славик, очень хороший человек и не хотите никому причинить вреда. Но ваш главный редактор — спесивый дундук!
— Ласточка, — опять вздохнул Марк Эльдарович. Он чему-то улыбался и скатывал из хлебного мякиша шарик. Пальцы у него были совсем белые и какие-то плоские. — Ласточка, — повторил он почти шепотом.
Славик бегом скатился по лестнице. Оборачиваться ему не хотелось — очень трудно обернуться на людей, которые приветливо машут тебе вслед, и знать, что обманешь их.
С редактором он, конечно, не поговорил. Да тот и не стал бы слушать — не о чем было говорить.
Статью в юбилейный номер он не написал. Не смог. И, конечно, больше он никогда не бывал в гостеприимном доме Роскиных. Он не подходил к телефону, а дома и в редакции попросил, чтобы всем говорили, будто он в командировке.
Ему передавали, что два раза кто-то звонил и тихим старческим голосом просил к телефону Мстислава Горчева, но перезвонить он так и не решился.
А потом, к счастью, опять закрутила-завертела жизнь, и дом Роскиных вместе со своими хозяевами отплыл в черные льды памяти. Он вспоминал о них все реже и реже и, вспоминая, оправдывал себя. И действительно, что ему оставалось делать? Лишить стариков надежды? Или отстаивать галиматью перед редактором?
Нет, ничего он не мог сделать. Но отчего все тридцать пять лет эта история не дает ему покоя? Отчего терзает его в этот глухой предутренний час, когда душа легче всего устремляется в небо?
Зайди он через три дня в редакцию, забери сам рукопись, все бы обошлось. Уж он-то бы нашел нужные слова и никто не был бы в обиде.
Но, видно, так устроена жизнь. Словно кошачья лапа, она то гладит тебя, то впивается когтями. Может быть, просто для того, чтобы дать почувствовать — ты еще живой.
А может, и еще для чего-то…
Это не рассказ, а почти высший пилотаж.
Оценка статьи: 5
0 Ответить
Силища! Очень понравилось. Недаром говорят: чистая совесть - лучшая подушка. Особенно для интеллигента
0 Ответить