Те же «девятиэтажки», укутанные в неровный асфальт, когда-то новенькие и чужие, а теперь до боли родные и потрепанные. Те же раскидистые айлантусы, разве что раз в пять больше и достигающие окон второго этажа. Бельевые веревки, протянутые от одного дома к другому, на которых сушатся чьи-то подштанники и рубашки. И то самое ослепительное солнце над домами, которого мне так не хватало все эти двадцать лет…
И вокруг непонятный туман, дымка, словно после дождя или как в некой картине, на съёмках. Но дождя нет, а есть жаркое, почти в зените, белое солнце знойного города и привычная для тех краев жара, которые не раз снились мне в моих беспокойных снах, заставляя просыпаться и почти плакать от привычного вида свинцового неба в моем грязном окне, щедро омытом негостеприимными дождями.
Подумать только, двадцать лет, двадцать лучших лет пронеслись мимо, пролетели у виска и превратились в фантом, в призрачную фата-моргану, в туманное райское облако, уплывшее за горизонт моей молодости…
И вот я снова иду этими пыльными переулками, словно и не было этих двадцати лет, словно я уехал на минутку, на денек и быстро вернулся. Навстречу мне движутся незнакомые, но до боли родные образы каких-то людей, словно в немом кино. Они меня словно не видят, смотрят мимо, но я вижу их, и мне невероятно радостно от того, что я их вижу и что я снова там.
Я захожу в свой подъезд. Все, как и было: рядом неиссякающая лужа в грязной лунке, старая перекошенная скамейка, сделанная дядей Колей с первого этажа, серая пыль с паутиной, забившаяся в углы.
Лифт, как и тогда бывало не редкостью, не работает. Но я не в накладе, поднимаюсь и с интересом разглядываю каждую щель, каждый изгиб своего подъезда, в котором некогда раздавались тихие шаги моих летних сандалий, десятки тысяч, сотни, а может, даже и миллион раз.
Вот на этой стене седьмого этажа, рядом с дверью соседки тети Ларисы, я ключом от двери нарисовал какое-то воображаемое космическое чудовище, поставив авторскую подпись. Это почти монументальная картина, от которой за двадцать лет, конечно, ничего не осталось, но мне все же кажется, что на пыльной стене я разглядываю ту самую невидимую подпись ключом от квартиры…
А вот здесь жила соседка Таня, девушка с карими глазами, нескладная и курящая, двумя годами старше меня, к которой я тогда испытал свои первые неуклюжие юношеские порывы и даже исписал ей всю дверь стихами М. Цветаевой в качестве порыва-посвящения, но которая отдала предпочтение какому-то лохмато-бородатому хулигану уже старше ее.
А здесь, на шестом этаже, за обитой дермантином и в золотистых заклепках дверью жил тогда мой приятель Сашка.
Сашка был сыном генерала. Да-да, без преувеличения настоящего генерал-майора. Но сам этот факт тогда вряд ли облегчил Сашкино взросление, так как, когда ему было пятнадцать или шестнадцать, отец, в духе начинающихся 90-х и полного бардака в стране, ушел из семьи к какой-то молодой стерве, любительнице еще молодящихся генерал-майоров, а сам Сашка, как настоящая оторва и безотцовщина, пустился во все тяжкие.
Он то ночевал в каком-то притоне, то приходил домой за полночь пьяный в стельку, то убегал из этого самого дома и толстой мамы-училки, грустящей по ушедшему из семьи мужу-генерал-майору.
Потом Сашка уехал то ли в Ярославль, то ли в Сибирь, где стал милиционером, потерял все своих рыжие кудри и мальчишеский курносый нос. И до меня дошли слухи, что Сашку даже убили…
Я без особого энтузиазма звоню в знакомую дерматиновую дверь без малейшей надежды увидеть кого-то из знакомых мне лиц. Дверь неохотно открывается… и на пороге, босиком и в майке, как какого-то пацаненка, я вижу все того же Сашку…
Я не могу поверить своим глазам, но это точно он! Рыжий и с курносым носом, как в детстве, он так же неловко стоит на пороге, колет по сторонам своими раскосыми, как у калмычонка, глазками и, переминаясь с ноги на ногу, смотрит на меня и словно сквозь меня.
Я кричу, совсем не сдерживаясь, что-то банальное, вроде: «Сашок! Привет! Узнаешь?!» И мы неловко жмем друг другу руки. Я даже пытаюсь — еще более неловко — обнять его, но у меня плохо получается. А он не хочет обниматься, и в итоге мы жмем друг другу руки и договариваемся, что я снова и обязательно зайду к нему вечером.
Подумать только, Сашка вернулся и ничего словно не изменилось, все почти как прежде. С ума сойти, но это невероятно!
Я почти без одышки и все еще в чувстве от встречи достигаю восьмого этажа, где жил еще один мой друг Русик, и, к своему немалому удивлению, вижу не кого-нибудь, а именно своего дорогого друга, стоящего, как и тогда, облокотившись на перила, и неумело покуривающего свою сигарету, словно он так и не научился толком курить.
К моему еще большему удивлению, Русик почти не изменился — все те же, с опущенными уголками большие глаза с по-девичьи длинными ресницами, немного смотрящий то ли влево, то ли вправо, подраненный в драке нос в веснушках и розоватые пухлые губы, как у подростка.
Нет, Русик действительно поразительно не изменился. Разве что в глазах появилось что-то другое, взрослое или даже стариковское, почти неживое, словно они, не улыбаясь, смотрели и не видели тебя, а рука машинально протягивалась к сигарете во рту и обратно.
Мы неловко заново знакомимся. Словно впервые, я узнаю, как он был все эти годы, и мы договариваемся, что вечером идем вместе в ресторан «Сим-Сим», куда раньше несколько раз наведывались, совсем рядом, отметить встречу и поговорить.
У меня кружится голова, мне не хватает кислорода… Оба мои друга, они там, словно еще в детстве… Это просто что-то невероятное, так не бывает!
Наконец я достигаю своего, девятого этажа, где мы жили сначала с мамой и собакой Кешей, а потом еще с женой Оксаной и дочкой Ангелиной…
Та же дверь в желтых досках на маленьких гвоздиках, та же массивная ручка и большая скважина для ключа. Я еще долго стою перед дверью, придавленный тяжелым покрывалом из воспоминаний, не зная, нажать мне на кнопку звонка или нет…
Я все же попадаю в нашу квартиру, даже не помню как. Всё как в тумане и у меня всё плывет перед глазами…
Моя комната… Вот тут у стены стояла моя койка, а потом уже широкая арабская кровать, которую я «экспроприировал» у соседа за долг, который он не вернул моей маме. На стене висели полки для книги, ковер, как у всех советских людей в то время…
Стол со стеклом, под которым были вырезки из «Ровесника» с Томом Крузом, Кевином Костнером, Сережей Есениным и еще кем-то…
Окно-фрамуга, через которое мы долгими летними вечерами «заговаривались» с Русиком далеко за полночь, предаваясь рассказам о летних приключениях, рыбалке или еще каких-то безобидных мальчишеских забавах…
В комнате висит словно туман, у меня ощущение, что там тот же горячий воздух, в котором по-прежнему текут-перетекают мои молекулы, мои невидимые нейроны и вибрации моего глупого сердца. Но это неточно, а только мне так кажется, хотя кажется как-то слишком явно, что даже становится не по себе…
Мне так хочется в тот момент умереть, но не от горя, непоправимой беды, а от счастья и светлой грусти, от сладкой боли по минувшему и вернувшемуся. И в то же время одновременно так хочется жить. Жить и умереть, умереть и жить… И так эти два желания тесно переплетаются, мне так горько и сладостно, что я совсем теряюсь. У меня кружится голова, и я, чтобы не упасть, вынужден сесть на ту самую арабскую кровать, на которой мы спали втроём — я, жена и дочка…
Мне вдруг откуда-то приходит в голову обжигающая мысль, что Русика и Сашки не должно там быть, их быть уже не должно, совсем… Они должны были умереть и не могут быть ни там, нигде еще… И как всё это странно, что они живы и даже у себя дома…
На улице я еще долго ловлю горячий воздух открытым ртом, в котором и знойный вечер, и аромат дынь с местного базара, и стрекот ошалелых цикад. Прохожу мимо одного дома и воспоминаний, связанных с ним, мимо другого, десятого…
Потом я еще долго сижу в той самой пивной за углом, в которую иногда заходил за кружкой холодного пива в заледенелом бокале из холодильника. Смотрю сквозь большое грязное окно через улицу, на крытый базар, в котором бывал десять тысяч, а может, миллион раз, там мы покупали осетрину по бросовой цене и горячие чебуреки. И ловлю себя на ощущении, что все то же, как и тогда, и все совсем не так и что нет того, чтобы раньше было…
И потом я понимаю, что все это неправда… Всё ложь. И только тонкая дымка воспоминаний связывает меня с моим прошлым, и ничего уже нет и никогда больше не будет… Все было и всего этого больше никогда, никогда не будет…
Как не будет меня того и меня этого… Меня тоже не будет никогда. Меня, самого меня, того — уже никогда, и скоро — и этого, никогда и навсегда…
Сквозь тонкую дымку воспоминаний я слышу приглушенный рокот машины… хлопанье дверей… разговоры… стук капель дождя по металлическому подоконнику… И понимаю, что все это за моим окном, но уже в моем настоящем, там, где я сейчас…
И тогда я просыпаюсь с мокрым от слез лицом и сердцем, готовым выпрыгнуть из груди…
Да, такое бывает и всё это можно понять...
Немножко режет слух и восприятие "айлантусы" и тут же рядом подштанники.. Можно было бы назвать просто- дерево. .Как-то иностранщина и подштанники не вяжутся друг с другом, хоть даже и на Юге (Небесное дерево: цикады...).
Но написано и ностальгия передана прекрасно, браво!
Оценка статьи: 5
0 Ответить
У всех людей хоть сколько-то в возрасте есть ностальгия.
У дома моего детства был ровный асфальт дорожек, опрятные посадки вокруг большинства домов - а я там не бывал с 1978 года. Ни разу.
Кто там, что там...
Уже, наверное, несколько хозяев сменилось у бывшей нашей квартиры, угловой на первом этаже в ДОСе 9.
Перед этим мы жили на моей памяти в двух местах, комнатах в коммуналках.
После этого жили и коммунально и в собственной квартире.
А когда говорят о доме детства - вспоминаю именно этот дом.
Оценка статьи: 4
0 Ответить
Плохо, когда снятся такие сны.
Говорят, встреча вл сне с умершими - знак, что скоро будешь с ними.
Вам бы быть поосторожнее, Игорь.
Оценка статьи: 4
0 Ответить